Архив

Архив 2002

От «конца истории» к «постчеловеческому будущему»

21 Ноябрь 2002 admin Нет комментариев

От «конца истории» к «постчеловеческому будущему». Рецензия на книгу: Fukuyama F. Our Posthuman Fu­tu­re. Consequences of the Biotechnology Revoluti­on, N. Y., Farrar, Straus and Gi­roux, 2002. XIII + 256 p., Владислав Иноземцев

ОТ «КОНЦА ИСТОРИИ» К «ПОСТЧЕЛОВЕЧЕСКОМУ БУДУЩЕМУ»

Фрэнсис Фукуяма, которому в этом году исполняется 50 лет, – безусловно один из наиболее талантливых и оригинальных американских социологов своего поколения. Широкая известность пришла к нему в 1989 г., когда в журнале «The National Interest» была опубликована его знаменитая статья «Конец истории»[1]. (Кстати, десятилетие этой публикации журнал счел возможным помпезно отметить на своих страницах[2].) С тех пор профессор Фукуя­ма издал четыре книги, каждая из которых была посвящена новой проблеме и непременно оказывалась в центре научных дискуссий, вызывая острый общественный интерес. 

Где дискуссии – там и критика. Нельзя сказать, что творчество Фукуямы находит единодушный отклик в профессиональной среде. Например, его книга «Конец истории и последний человек»[3], написанная в развитие упомянутой статьи, сопровождалась серией весьма критических отзывов, в которых, в частности, отмечалось, что исключительно широкие об­общения сделаны автором на основе анализа относительно частной проб­лемы. В следующей своей работе «Доверие: социальные добродетели и созидание благосостояния»[4] Ф.Фукуяма дал блестящий анализ социопсихологических особенностей разных типов общества и показал их связь с возможностями экономического развития. В 1998 г. вышла книга «Великий надлом»[5], где автор, обратившись к анализу послевоенной истории американского общества, попытался оценить зна­чение социального кризиса 70-х годов и его воздействие на развитие Америки в по­следующие десятилетия; все уязвимые для критики недостатки, которые были найдены в «Конце ис­тории», еще более характерны именно для этой его работы. В марте 2002 г. появилась новая книга – «Наше постчеловеческое будущее. Последствия биотехнологической революции»[6]; в ней Ф.Фукуяма возвра­щается к методологическим находкам «Доверия» и предлагает заслуживающий самого пристального внимания ана­лиз одной из важнейших со­циальных и философских проблем нашего времени.

Рецензируемая книга построена по классической схеме; три час­­ти, на которые она разделена, посвящены истории вопроса (Pathways to the Future), постановке проблемы (Being Human) и поиску выхода из сложившейся ситуации (What to Do). Характеризуя ее в самых общих чертах, следует, с одной стороны, отметить оригинальное и плодотворное сочетание авторс­кого анали­­за современных тенденций в развитии биотехноло­гий и генной инженерии с глу­бо­ки­ми философскими обобщениями и выводами; с другой – обратить внимание на опре­деленный диссонанс между рядом методологических посылок и вы­­водами, непосредственно касающимися предлагаемых в книге практических мер. Автору с первых страниц удается привлечь внимание читате­лей к своим размышлениям о роли современной биотехнологии в жизни ныне­шнего и будущих поколений. Он представляет аудитории исследуемую проблему с максимальным драмати­змом: ничем не ограниченный научный прогресс способен вывести человечество за ту относительно условную грань, по другую сторону которой каждый из составляющих его субъектов до известной степени перестает быть че­ловеком.

В этой рецензии мы попытаемся дать достаточно полное представление о кни­ге, не воспроизводя ее структуру, но выде­лив ряд наиболее важных из поднятых в ней вопросов и охарактеризовав позицию, зани­маемую автором по каждому из них.

В последнее время заметно оживилась дискуссия между представителями двух давно сложившихся на­учных традиций, одна из которых настаивает на опреде­ляющей роли природ­ных, или наследственных факторов в становлении личности человека, а другая – на доминирующем значении воспитания. Отмечая, что дискус­сия эта не угасает с античных времен, и в разные эпохи было высказа­но множество резких и даже провокационных тезисов, Ф.Фукуяма пишет: в ХХ в. «естественные и в еще большей мере общественные науки подчеркивали особенности поведения, определяемые культурными факторами, принижая значение особенностей, обусловленныx факторами естественными» (с. 20). Эта традиция, напоминает автор, восходит к философам эпохи Просвещения, в первую очередь к Юму, Руссо и Канту, полагавшим, что задачей человека является изменение и даже преодоление природы и ее законов (см.: сс. 118-119). Из этой идеи берет свое начало опасная ил­люзия, что прогресс человечества способен полностью устранить влияние био­логических факторов на общественную жизнь; по мнению Ф.Фукуямы, в осуществле­нии подобного проекта видела свою историческую миссию практически вся социа­льная наука завершившегося столетия (см.: с. 39). Однако в 90-е годы ряд запад­ных социологов и философов, обратившихся к анализу причин интеллектуального неравенства, во­просам предрасположенности человека к тем или иным формам самовыражения или сексуальной ориентации, выявили значительное влияние наследственности на мно­гие стороны жизни человека. Работы этих ученых были подвергнуты жесткой критике, но даже их оппоненты вынуждены были призна­ть сам факт наличия данной проблемы (см.: с. 29). В то же время быстрое развитие получили исследования в области биотехнологий и генной инженерии; на рынке по­явились лекарственные препараты, воздействующие на психику че­ловека, а генетически модифицированные продукты и даже клонированные организмы уже не вызывают удивления (см.: сс. 199-200, 32-34). Таким об­ра­зом, теоретическое признание значимости биологического фактора в определении поведения чело­века происходит на фоне появления беспрецедентных возможностей использования биотехнологий для манипулирования людьми.

Такое положение дел представляется Ф.Фукуяме крайне опасным. Он полагает, что поскольку в человеке переплетены биологические и социальные начала и именно от формы этого переплетения зависят основные человеческие качес­тва, воплотившиеся в той или иной личности, управление биологическими процес­сами способно скорее дегуманизирова­ть человека, нежели поднять его на новую ступень развития. Как отмечает автор, «наибольшая опасность, порождаемая современными биотехнологиями, состоит в возможности изменить человеческую природу и тем самым вывести нас в ‘постчеловеческую’ историческую эпоху» (с. 7). При этом, утверждает он, из­меняется и внешний мир – не только потому, что человек в зна­чительной мере определяет сегодня его облик, но и потому, что сама природа че­ловека­, радикально ме­няющаяся под воздействием биотехнологий, прежде явля­лась неотъемлемой частью существовавшего порядка вещей (см.: с. 6). Потеря эле­ментов человечности может отразиться на форме социальных институтов, резко стратифицировать общество (см.: с. 101), привести к девальвации привычных целей и смыслов (см.: с. 156) и, в конечном счете, к утрате человеком способности осуществлять тот нравствен­ный выбор (см.: сс. 149-151), который в рамках христианской традиции приня­то считать главной и определяющей чертой личности.

Почему такое развитие событий кажется особенно угрожающим? Автор отвечает на этот вопрос предельно четко. По его мнению, природа человека опреде­ляется врожденными, наследственными факторами; в социа­ль­ной жизни она лишь видоизменяется, а гораздо чаще просто применяется для ре­ше­ния тех или иных проблем: «Согласно используемому мною определению природы человека, таковая есть сумма поведенческих [стереотипов] и харак­терис­тик, являющихся типичными для человеческих существ и проис­текаю­щих из гене­тических факторов, а не из вли­яния окружения» (с. 130). Разуме­ется, по­добный вывод позволительно счесть спор­ным, од­на­ко при ближайшем рассмотрении ока­зывается, что в современной социальной те­о­рии не то­лько отсут­ст­ву­ет какое-либо иное ее определение, пригодное для научного анализа, но зачастую даже отрицается сама необходимость такого определения.

На основе предлагаемого им методологическо­го подхода автор выстраивает достаточно строго аргументированную концепцию, если и не отрицающ­ую необходимость развития биотехнологических исследований, то, по меньшей мере, фокусирующую внимание читателя на сопряженных с ними опасностях.

Чтобы оценить масштаб влияния биотехнологий на перспективы че­ловечест­ва, Ф.Фукуяма обращается к долгой истории развития идей о природе че­ловека и естественном праве, занимавших умы еще античных мыслителей и в конечном счете породивших западную либеральную политическую философию. Автор соли­дари­зируется с философами прошлого в том, что «любое исполненное смысла оп­реде­ление прав должно основываться на четких представлениях о природе человека», и замечает при этом, что «биология эпохи модернити смогла наполнить концепцию человеческой природы эмпирическим содержанием, в то время как биотехнологичес­кая революция угрожает лишить нас этой точки опоры» (с. 13). Вместе с тем природа человека не воплощается в общественных отношениях и правах личности естественным и очевидным образом: напротив, переход от одного к другому опосре­дован осмыслением тех целей, которые ставят перед собой люди (см.: с. 128), и, сле­довательно, сам по себе социален. При этом, как следует из логики автора, важнейшей задачей при определении прав остается следование природе человека, а в ходе социального развития происходит отбор соответствующих ей норм и отторжение тех, которые не обнаруживают такого соответствия. В этом выводе Ф.Фукуяма отнюдь не оригинален; подобная мысль проходит через всю европейскую фи­лософию (достаточно вспомнить слова св. Фомы Аквинского, писавшего в XIII в.: «Каждый человеческий закон в такой степени является законом, в какой он отдален от закона природы; но если он совершенно несопоставим с законом природы, то это уже не закон, а извращение закона»[7]). Новым в умозаключениях автора яв­ляется его предупреждение, к которому он приходит, противопоставляя реальность, способную возникнуть в ходе совершенствования биотехнологий, реальности, имеющей место сегодня: «Мы хотим защитить от любых возможных успехов биотехнологии,.. от любых попыток волюнтарист­ско­го видоизменения… всю совокупность качеств нашей комп­лексной, сформировавшей­ся сущности… Мы не хотим на­рушить ни единства, ни преемственности человечес­кой природы и, соответственно, основанных на них прав человека» (с. 172).

Глубокое и исключительно актуальное содержание книги Ф.Фукуямы подталкивает читателя к тому, чтобы внимательно разобраться в ее методологических основах, и надо сказать, что составить однозначное представление об обоснованности всех элемен­тов этой методологии – довольно-таки трудная задача. Однако невоз­можно отрицать, что угрозы существующему социальному порядку, порождаемые неконтролируемым развитием биотехнолог­ий и генной инженерии, впо­лне реальны; возражения против такого развития могут основываться на религиозных убеждениях, утилитарных соображениях и философских подходах (под­роб­нее о достоинствах и не­достатках каждой из этих позиций см.: с. 88). Автор рассматривает далеко не все возможные опасности, но и те, о которых он говорит в своей книге, должны стать предметом самого широкого осмысления, самого гласного обсуждения и самого квалифицированного реагирования.

Во-первых, раз­витие технологий, способных изменять наследуемые в естественных условиях харак­теристики человека, подрывает концепцию равенства, на которой основана либеральная демократия. Сегодня, как отмечает Ф.Фукуяма, «мы су­щественно отличаемся друг от друга как индивиды и как носители культуры, но мы объединены общими человеческими чертами, дающими каждому человеку возможность общаться с любым другим че­ловеком на планете и вступать с ним в отношения, регулируемые законами нравственности» (с. 13). Способна ли функционировать либеральная политическая модель, когда у части граждан (или не-граждан) появятся качества, отличающие их от большинства остальных людей (или вообще делающих их не-людьми)? Исключите­льная провокационность этого вопроса заключается, не в последнюю очередь, в том, что сегодня справедливыми, отвечающими вызовам времени могут в той или иной мере считаться и демократическое общественное устройство, основанное на признании равенства людей, и меритократическое, основанное на при­знании их заслуг или знаний. Если с помощью биотехнологий будут сохраняться и воспроизводиться особые, изначально отличающиеся друг от друга типы людей, общество окажется бесконечно сегментирован­ным и утратит то единство, которое и делает его обществом.

­В этом предположении и заключается суть второго возражения против неконт­ролируемого развития генной инженерии и биотехнологий. На протяжении всей св­о­ей истории человечество существовало в условиях нера­венства, но это неравенство было в первую очередь социальным, оно обусловливалось властью или имуществом, принадлежавшим тому или иному человеку. Уже сегодня цивилизация столкнулась с вызовом, порожденным формировани­ем «общества знания», в котором качества, выделяющие челове­ка из общей массы, не могут быть отчуждены, так как неотделимы от него самого. И, не имея решения даже этой эволюционным путем возникшей дилеммы, оказываться перед лицом еще бо­лее радикального вызова действительно кажется безумием. Вряд ли кому-нибудь удастся убедительно возразить автору относительно того, что общество, «в котором утрачено представление о ‘человечес­ком единении’,.. может стать намного более иерархичным и конкурентным, нежели ныне существующее, и, как следствие, оказаться пораженным социальными конфликтами» (с. 218). Опасность подобной иерархи­чности и конкурентности заметна уже сегодня, на самых ранних этапах развития меритократического общества, еще свободных от использования «новейших методик», предоставляемых биотехнологической революцией[8].

В-третьих, управляемые модификации биологической природы человека мо­гут кардинально изменить систему представлений о правах человека и гражданина, что чревато катаст­ро­фическими последствиями для любого устоявшегося социального организма. Ф.Фукуяма обращает внимание читателя на то, что «современное использование понятия ‘право’ является весьма обедненным, так как в него не инкорпорированы высшие человеческие цели, принимавшиеся во вни­мание прежними философами»; но даже в такой ситуации «термин ‘право’ предпола­гает нравственное суждение (как в случае возникновения вопроса: как же прави­ль­но поступить?) и принципиальным образом вводит нас в дискуссию о природе справедливости и о целях, которые мы считаем соответствующими нашей человеческой природе» (с. 108). По сути дела, если подрывается концепция прав личности, подрывается и вся система нравственных ценностей, без кото­рых не существует ни одна социальная структура.

В-четвертых, биотехнологии уже сегодня способны серьезно деформировать социальные процессы, подавляя или модифицируя че­ловеческие стремления к самовыражению и самосовершенствованию. Драматизируя этот тезис, автор ссылается на широко известную работу Р.Фрэнка[9], в которой экономический интерес, занимающий центральное место в современном об­ществе, трактуется как частная форма проявления стремления человека к при­зна­нию его статуса (см.: сс. 44-46). Полагая, что самоуважение является одной из важнейших целей человека, автор с предельной четкостью пок­а­зывает, что ряд современных обладающих психотропным воздействием препаратов, многие из которых легально используются в качестве лекарственных средств (см.: с. 52), способны полностью подавить стремление человека к самореализации или со­здать иллюзию немедленного достижения его самых неосуществимых стремлений и же­­ланий (см.: с. 156). Тем самым Ф.Фу­ку­яма ставит резонный вопрос о том, не будут ли утрачены цели и размыты перспективы развития человечества, если излишне широко допустить в каждодневную жизнь возможность биологических ма­ни­пуляций.

В-пятых, автор обращается к проблеме комплексного воздействия на все стороны общественной жизни непрекраща­ющегося старения населения развитых стран. Ф.Фукуяма предлагает задуматься не только над сугубо экономичес­кими последствиями этого явления, о которых говорится довольно много (как, например, о перенапряженности пенсионной системы, огромных нагрузках на госу­дарственные бюджеты и т. д.) (см.: сс. 57-58, 62), но и над перспективой постепенного изменения национального менталитета ведущих стран Запада. Со старением на­селения и увеличением в нем доли женщин угасают решительность и своего рода аг­рессивность нации, в результате чего в недалеком будущем «мир вполне может оказаться разделенным на Север, политические приоритеты которого будут определяться стареющим женским [большинством], и Юг, управляемый теми, кого Томас Фр­и­дмен назвал воспаленными молодыми лю­дьми, обладающими неконтролируемой силой»; это, по мнению автора, не означает, что страны Севера не смогут ответить на вы­зовы Юга, однако он подчеркивает, что «политики вынуждены будут действовать в рамках, установленных фундаментальными демографическими фак­то­рами, и одним из них может стать то, что [население] многих стран Севера со­кращается и ста­реет» (с. 63). При резком увеличении продолжительности жизни населения (что, в принципе, возможно) изменится не только менталитет нации, но и ее жизненные циклы; замедлится процесс трансформации ценностей и предпочтений, что создаст дополнительные объективные трудности международному позиционированию западных обществ (см.: с. 66 и сл.).

Подводя некоторый итог, можно утверждать, что бесконтрольное распростра­нение био­технологий и их широкое применение способны нарушить как хрупкий баланс естествен­ного и искусственного, биологического и социального, существую­щий сегодня внут­ри каждого человека, так и основанный на нем баланс сил и интересов внутри каж­дого отдельного общества.

Однако вызов, который развитие биотехнологий бросает цивилизации, оказывается особенно серьезным потому, что неопределенные, если не сказать – негативные, последствия биотехнологической революции обусловлены свойствами имен­но той человеческой природы, которая и может оказаться их жертвой.

Важнейшим из этих свойств – устремленность к познанию, характеризующая человека с самых ранних этапов эволюции. Познание и совершенствование сво­их способностей является столь важным качеством человеческой природы (некото­­рые современные антропологи полагают, что оно заложено на генетическом уровне (см.: сс. 140-141)), что по сей день социальные и политические институты не могли воспрепятствовать ни одному направлению интеллектуальной или техноло­гической деятельности, сколь бы пагубными ни казались их последствия. Философски осмысливая эту проблему, автор приходит к знаменательному и, на наш взгляд, в целом убедительному выводу, согласно которому «наука сама по себе не способ­на установить те цели и пределы, достижению которых она предназначена» (с. 185). Этот вывод радикальным образом противоречит бытовавшему на протяжении столетий представлению о том, что «поиск научного знания… обладает внутренней легитимностью как вид де­я­тельности, несомненно служащий интересам человечества» (там же). По мнению Ф.Фукуямы, полити­ческие институты, определяющие цели и задачи общественного развития, в современных условиях до­лжны выступить арбитром в отношениях науки и социума, поскольку «в конечном счете наука как таковая является лишь средством достижения [тех или иных] целей человека, и вопрос о том, какие цели политическое сообщество постановляет считать до­стойными, не находится в сфере исключительной компетенции нау­ки» (с. 186). Автор особо останавливается на том, что несмотря на все достижения научной мысли на про­тяжении последних десятилетий, многие вопросы (особенно относящиеся к сфере би­ологического и социального) остаются нерешенными, если не сказать боль­ше­го. В этой связи упоминается обращение Папы Иоанна Павла II к Ака­демии наук Ватикана в 1996 г., в котором он отметил, что церковь не отрицает более идеи эволюции, но лишь подчеркивает неспособность науки объяснить во­з­никновение человеческого сознания на первых ее этапах; «современные естественные науки, – пишет Ф.Фукуяма, – объяснили то, что значит быть человеком, в гораздо меньшей степени, чем считают многие ученые» (pр. 161-162).

Тем самым автор приходит к необходимости рассмотреть исключительно важный вопрос – о контроле над биотехнологическими исследованиями. Здесь сложились две противоположные позиции: сторонники одной из них настаивают на недопустимости любого ограничения в развитии новых технологий, в то время как их оппоненты, с которыми полностью солидаризируется Ф.Фукуяма, требуют жесткого законодательного запрещения некоторых направлений биотехнологических исследований (подробнее см.: сс. 182-183). Строго говоря, в «Нашем пост­человеческом будущем» автор обращает внимание читателей не столь­ко на угрозы развития биотехнологических исследований как таковых, сколько на опасность отсутст­вия должного контроля над этими исследованиями. Однако именно в этом пункте Фукуяма и сталкивается с двумя трудностями, которые ему не вполне, с нашей точки зрения, удается преодолеть, что несколь­ко снижает звучание основных тезисов, предложенных в книге.

С одной стороны, биотехнологии отличаются, например, от технологии изготовления ядерного оружия, тем, что могут развиваться отдельными исследователями, работающими в частных лабораториях, тогда как прежде фундаментальные проекты требовали государственной поддержки; кроме того, в отличие от признанной во всемирном масштабе опасности ядерного оружия, сегодня не существует консенсуса по вопросам опасности биотехнологи­ческих исследований. Но как только дело доходит до предлагаемых им мер, Ф.Фу­куяма ограничивает­ся фактически единственным предложением о создании «нового агентства, которое поло­жило бы конец неразберихе в ограничениях, налагаемых федеральными законода­тельны­ми актами… и создало бы более ясную картину происходящего в биотехнологичес­ком секторе» (с. 215). Вряд ли, однако, такое решение проблемы может стать оконча­тель­ным.

С другой стороны, автор, отмечая жесткие разногласия между США и странами Европейского Союза по вопросам использования биотехнологий, выяви­в­шие­ся в последние годы (см.: сс. 199-200), недвусмысленно занимает сторону Соединенных Шта­тов, поскольку считает, что антиамериканские протекционистские решения европейских властей делают Европу наиболее радикальной в настоящее время консервативной силой в отношении биотехнологических исследований (см.: с. 192). Но не противоречит ли этот тезис общему направлению данной работы, в которой слышен авторский призыв солидаризироваться, скорее, с консервативными си­лами, где бы таковые ни проявлялись, чем с национальными предпочтениями, какими бы они ни были?

Однако оба эти замечания не только не снижают, но, напротив, повыша­ют ценность предпринятого Ф.Фукуямой исследования, так как дополнительно подтверждают тот факт, что эффективный контроль над развитием биотехнологий вряд ли во­зможен, а перспективы их да­льнейшего регулирования крайне туманны; таким образом, человечество имеет все шансы приблизить к себе свое «постчеловеческое» будущее. И этот вызов, как показал автор, действительно может оказаться самым радикальным из тех, с которыми прежде сталкивалась цивилизация, поско­льку все политические, со­ци­аль­ные и этические проблемы, столетиями занимавшие философов, будут инкорпорированы в него лишь как незначительные составные элементы.


[1] См.: Fukuyama F. ‘The End of History?/ in The National Interest, No. 17, Summer 1989.

[2] См.: ‘Francis Fukuyama’s Secong Thoughts. An Essay on the Tenth Anniversary of the publication of  «The End of History?»’  in The National Interest, No. 56, Summer 1999, pp. 15-44.

[3] См.: Fukuyama F. The End of History and the Last Man, L., Penguin Bo­oks, 1992.

[4] См.: Fukuyama F. Trust: The Social Virtues and the Creation of Prosperity, N. Y., Free Press, 1995; см. также рецензию: Иноземцев В. ‘Fukuyama F. Trust. The Soci­al Virtues and the Creation of Prosperity, New York, 1995’ // Свободная мысль, 1998, № 1, cc. 125-126).  Отрывок из этой книги публиковался на русском языке (см.: Ф.Фукуяма. ‘Доверие: социальные добродетели и созидание благосостояния’ // Новая постиндустриальная волна на Западе / Перевод с английского под ред. В.Л. Ино­­­земцева, М., Academia, 1999, сс. 123-162).

[5] См.: Fukuyama F. The Great Disruption: Human Nature and the Reconstitution of Social Order, N. Y., Free Press, 1998.

[6] См.: Fukuyama F. Our Posthuman Fu­tu­re. Consequences of the Biotechnology Revoluti­on, N. Y., Farrar, Straus and Gi­roux, 2002. XIII + 256 p.

[7] См.: St. Thomas Aquinas, Summa theologiae, Prima secundae, qu. 95, art. 2.

[8] См., напр.: Иноземцев В.Л. Расколотая цивилизация. Наличествующие предпо­сыл­ки и возмож­ные последствия постэкономической революции, М., Academia, 1999, сс. 541-571; Он же ‘Социальное неравенство как проблема становления постэкономического общества’ // ПОЛИС (По­лити­чес­кие исследования), 1999, № 5, сс. 17-30; Он же ‘«Кл­ас­с интеллектуалов» в постиндустриальном общес­тве’ // Cоциологические исследования, 2000, № 6, сс. 67-77, и др.

[9] См.: Frank R.H. Choosing the Right Pond: Human Behaviour and the Quest for Status, Oxford: Oxford University Press, 1985

Стресс глобализации: благородное возмущение и упрямая реальность.

21 Сентябрь 2002 admin Нет комментариев

Стресс глобализации: благородное возмущение и упрямая реальность. Рецензия на книгу: Stiglitz J.E. Globalization and Its Discontents, N.Y.: W.W.Norton & Co., 2002. ХXII + 282 p., В.Л.Иноземцев

СТРЕСС ГЛОБАЛИЗАЦИИ: Благородное возмущение и упрямая реальность

Как и многие книги, написанные на злобу дня, новая работа лауреата Нобелевс­кой премии по экономике за 2001 г. Дж. Стигли­­ца[1] очевидно получит адекватную оценку толь­ко тогда, когда проблемы, вызвавшие ее к жизни, станут восприниматься как атрибуты прошлого, пусть и относительно недавнего. Сегодня же, когда актуальность поднятых в книге вопросов очевидна, а общепринятых ответов на их счет еще не сформировалось, не следует удивляться, что выход ее в свет породил неоднозначную реакцию, а некоторые отзывы и рецензии имеют весьма неодобрительный характер.

Острота дискуссий обусловлена тем, что научный авторитет автора и его при­надлежность к высшим сферам мировой экономической элиты беспрецедентным образом диссонируют с заявленной им позицией. Стиглиц, автор более 300 работ по экономической теории, ставший про­фессором Йельского университета в 26 лет и с тер пор занимавший кафедры в Оксфорде, Принстоне и Стэнфорде, руководитель группы экономических советников президента Б.Клинтона и старший вице-прези­дент Всемирного банка[2] – от этого ли человека можно было ожидать столь резких на­падок на современные финансовые институты? Именно поэтому его оппоненты допустили резкости, удивившие даже тех, кто прекрасно знаком с ходом и приемами дискуссий, ведущихся в подобных кругах. В свою очередь, это заслонило содержате­ль­ную сторону книги и заставялет задаться вопросом о том, имеется ли согласованность в действиях наиболее влиятельных экономических агентов современного мира и чем – взвешенным анализом или личными симпатиями – определяются действия их руководителей[3].  

Нескрываемое раздражение вызвало у ряда рецензентов то обстоятельство, что Стиглиц, долгие годы проработавший в администрации Б.Клинтона и во Всемирном банке, остро, порой даже уничижительно критикует в своей книге американскую финансовую политику и систему меж­дународных финансовых институтов. Так, профессор Калифорнийского университета в Бер­кли Б.Эйченгрин, один из наи­более авторитетных специалистов в области международной финансовой и денеж­ной по­литики, начал свою обстоятельную рецензию на книгу с напоминания о том, что «чиновник, публично критикующий политику собственной организации и при этом не подающий в отставку в знак протеста, наносит максимально возможный вред эффективности ее работы,.. порождая сомнения в ее компетентности»[4]. K.Ро­гофф, руководящий ныне исследовательской деятельностью МВФ, заявил в ходе дискуссии, состоявшейся в июне 2002 г. в Вашингтоне, что работа Стиглица изобилует столь «лживыми выводами и намеками», что это «наводит на мысль, что книгу следовало бы изъять из обращения до тех пор, пока эти кле­ветнические утверждения не будут в ней исправлены»[5].

Оставляя подобные оценки на совести рецензентов, отметим, со своей стороны, что новый труд Стиг­лица озаглавлен точно так же, как и книга С.Сас­сен, вышедшая всего четыре года назад и имевшая заметный резонанс[6]. Это удивительно: оба автора работают в Колумбийском университете, и вряд ли Стиг­лиц мог не знать об исследовании своей коллеги.

Чему посвящена рецензируемая книга? С формальной точки зрения –глобализации. Определяя таковую как «все бо­лее тесную интеграцию стран и народов, порожденную гигантским снижением издержек транспорта и связи и устранением искусственных препятствий на пути движения товаров, услуг, капитала, знаний и (в меньшей степени) людей через национальные границы» (с. 9), автор не выходит за рамки широко распространенного сегодня подхода. В эти же рамки укладывается и такая характеристика предмета исследования: «Глобализация ослаби­ла чувство изолированности, ощущавшееся в бо­льшей части ‘тре­ть­его’ мира, и обес­печила многим людям в развивающихся странах знакомство со зна­ния­ми, сто лет назад недоступ­ными даже гражданам самых развитых стран» (с. 4), но в то же время она создала и условия, в которых «пропасть между богатыми и бедными расширяется, и даже масса людей, живущих в абсолютной бедности – менее, чем на один доллар в день, – продолжает расти» (с. 24).

Последовательно подчеркивая негативные проявления глобализации, ав­тор концентрирует внимание не столько на объек­тивной ее природе, ско­лько на необходимости направить этот процесс в управляемое русло: «Ес­ли глобализация будет и далее проводиться тем же образом, ка­ким она велась ранее, если мы и впредь будем отказываться делать выводы из собственных ошибок, глобализация не только не сможет способст­вовать развитию, но бу­дет и далее порождать бедность и нестаби­льность» (c. 248). Он утверждает: «Проблема заключается не в самой глобализации, а в том, как она уп­рав­ляется» (с. 214); «глобализация, укрепив взаимозависимость народов, усилила потребность в кол­лек­тивных действиях общемирового масштаба и возвысила значение гло­бальных обще­ственных благ» (с. 224). При очевидной, на первый взгляд, бесспорности подобных тезисов содержание книги фактически убеждает в невероятной трудности претворения их в жизнь.

Заявленный в книге подход, по сути, предопределяет, что ответ­ствен­ность за негативные проявления глобализации возлагается на институты, воспринимающиеся как дви­жущие ее силы.

Первой мишенью критики Стиглица становится МВФ. Автор утверждает, что в последние годы Фонд полностью отошел от реше­ния тех задач, которые ставились перед ним изначально (см. сс. 12-13); в своей де­ятельности руководст­ву­ется в первую очередь идеологически­ми и политическими соображениями (см. сс. Х, 166 и др.), оставаясь при этом чрезвычайно закрытой ор­ганизацией (см. сс. 51-52), не завоевавшей права говорить от имени развивающих­ся стран, интересам ко­торым он призван служить (см. с. 20). На деле действия МВФ всецело определяются задачами, поставленными перед ним западными финансистами (см. сс. 130, 204, 206), что и обусловливает его неспособность и, более того, нежелание справиться с кризисами в развивающихся странах (см. сс. 15, 44-45, 96-97).

Так оценивается организация, не только расположенная в Вашин­гтоне на той же 19-й стрит, что и Всемирный банк, но и постоянно координирующая с ним свою деятельность, про­водящая совместные годовые собрания, а в глазах общественного мнения нередко отождествляющаяся с ВБ. Как бы предвидя уп­реки критиков, Стиглиц приводит в книге примеры, показывающие, что он своевременно критиковал некоторые шаги, предпринимавшиеся МВФ. Однако его ссылки на внутренние документы Всемирного Банка или статьи в таких экзотических изданиях, как, например, Zagreb Inter­national Review of Econo­mics and Business (см. с. 258, прим. 1 к гл. 5), вряд ли способны остудить пыл негодующих оппонентов.

Вторым объектом критики становится Ми­нистерст­во финансов США. Оно, по мнению автора, подталкивает МВФ к не­конструк­тив­ной политике (см. сс. 80, 102), будучи слепо привержено идеям экономи­ческого либерализма (см. сс. 63-64); предлагает и благословляет проведе­ние в отно­шении развивающихся стран мер, применение которых к самим США счи­тает заве­домо ошибочным (см. сс. 45, 172-173). Наконец, также действует прежде всего в политических, нежели в каких-либо иных целях (см. с. 169).

Логично предположить, что третьим в этом ряду должен был оказа­ться Всемирный Банк. Однако Стиглиц делает для него исключение и не выдвигает в его адрес практически никаких обвинений (это, следует заметить справедливости ради, компетентно делают другие авторы, аргументированно предъявляющие Всеми­р­но­му ба­­н­­­ку спи­сок претензий, как две капли воды похожий на представленный выше[7]). Возвращаясь к реакции экономистов и финансистов на книгу Сти­г­­лица, мы хотим поддержать мнение, что С.Фишер и Л.Саммерс, занимавшие в ВБ ту же дол­жность, которая досталась потом Стиглицу, не заслуживают адресованной им критики, поскольку не хуже автора понимали сложности кризисных ситуаций 1997-1998 гг., но, как и он, не видели иных вариантов их разрешения[8]. Характерно, что даже в 2002 г. Стиглиц не предлагает в своей книге сколь-либо завершенной аль­тернативной программы действий, которая могла бы со­перничать с реализованной МВФ пять лет тому назад.

Считая, что неуправляемая глобализация не явля­ется благом, как не является таковым и неуправляемое рыночное хозяйство (весьма показательным в этом контексте выглядит не раз приведенное в книге сравнение нынешних потребностей общества в конструктивных идеях с потре­б­ностью в кейнсианской теории в годы Великой депрес­сии – см. сс. 11-16, 249-250), Стиглиц выступает за со­здание таких международных инсти­тутов, которые были бы способны обеспечивать согласова­ние интересов развитых и развивающихся стран, позволяли бы находить менее боле­з­ненные и более эффективные пути к достижению глобализацией нового качества.

Подобные цели провозглашают сегодня многие известные политики, экономисты и бизнесмены; намечаемые ими рубежи, однако, не становятся ближе. Тому есть, по-видимому, какие-то глубинные причины, что косвенно подтверждают факты, представленные в рецензируемой книге.

Важнейшим изъяном современной мировой экономики Стиглиц считает роль, которую играют в ней идеологические и политические факторы (см. сс. Х, 166 и др.). Между тем эту роль не следует преувеличивать: если акцентировать внимание исключительно на экономических аспектах проблемы, окажется, что протекционистские дейст­вия западных стран, жестко осуждаемые профессором (см. сс. 172-173, 178-179, 251), выглядят вполне обоснованными: требовать от правительств, чтобы они руководствовались эко­номическими интересами не своих, а чужих стран бессмысленно. Идеологическому и политическому подходам, практикуе­мым сегодня в международных отношениях, автор противопоставляет ве­сь­ма абстра­кт­ный научный подход (см. сс. Х, 230), единствен­ными четко обозначаемыми преимуществами которого выступают осторожность и непредвзятость. Вряд ли эти преимущества можно признать достаточными, чтобы разглядеть в предлага­емом подходе адекватную альтернативу.

Подводя итоги своих исследований, автор пишет: «Наш мир сложен. Любая со­циальная группа концентрирует [свое внимание] на тех аспектах реальности, которые в наибольшей мере касаются ее самой… [тогда как] в публичных политических дебатах только немногие отстаивают собственные интересы, пред­по­читая апел­лировать к общему благу» (с. 217). Однако не следует ли предпо­ложить, что идеологические и по­литические аспекты международных отношений выступают определяющими лишь в силу того, что за ними стоят реальные хо­зяйственные интересы тех или иных стран? Интересы, которые Стиглиц без всяких колебаний признает законными, как то­лько речь заходит о внутреннем развитии этих стран (см. сс. 24-25, 148 и 166). Но если формы современной глобализации обусловлены потребностями бизнеса, как обусловлена ими и внут­рен­няя экономическая политика американской администрации, то имеет место скорее соответствие подходов к внутренней и внешней политике, а не его «отсутствие», вызывающее озабоченность автора.

Как же так?! – удивляется Стиглиц; ведь «правительства могут, и обязаны, не только исправлять ошибки рынка, но и поддерживать социальную справедли­во­сть» (с. 218)! Разумеется. Но они призваны (и на деле предпочитают) утверждать социальную справедливос­ть в стране, народ которой доверил им власть, а это требует иногда пренебреже­ния (если не ущемления) интересами тех государств, которые хотя и выступают частью взаимозависимого глобализирующегося мира, в то же вре­мя оказываются непосредственными конкурентами на мировых рынках. 

Книга базируется на целом ряде допущений, оторванных от реальности. Посвятивший значительную часть своей академической карьеры разработке концепций экономического развития (developmental economics), Стиглиц считает достаточно успешным ускоренное развитие стран «третьего» ми­ра на основе четко продуманной стратегии. Будучи одним из авторов нашумевшего док­лада Всемирного Ба­н­ка «Восточноазиатское чудо» (1993)[9], он и по­сле кризиса 1997-1998 гг. придерживается мнения, согласно которому «восточноазиатские страны показали, что [быстрое] развитие возможно и что оно может дополняться эгалитаристской политикой, направленной на су­ще­ственное сокращение бедности»[10]. С такой позиции автор подходит к оценке как хозяйственных успехов этих стран, так и политики международных финансовых институтов.

В данном случае мы сталкиваемся с тем недостатком, ко­торый во многих рецензиях на книгу Стиглица назван чрезмерным упрощением (oversimplifi­ca­tion) описываемой реальности. Автор рассматривает порой лишь одну из сторон той или иной проблемы. Так, он счи­тает правильными действия тех правительств, которые не идут на поводу у МВФ в вопросах финансовой политики, но оставляет без внимания вопрос о том, верным ли был их предшествующий курс на активные заимствования. Он хвалит китайское руководство за стабильность реформ и критикует российское за допущенные анархию и безответственность, не принимая во внимание совершенно различных политических обстоятельств, в которых осуществлялись реформы в КНР и России. Он призывает руководство пораженных кризисом государств не прислушива­ться к МВФ, если предлагаются меры, не используемые в индустриально развитых странах, как бы забывая, что многие традиционные для западных эконо­мик пути выхода из кризиса не могут быть реализованы в условиях обычного для «третьего» мира отсутствия соответствующей инфраструктуры[11]. Стиглиц не дает анализа всей программы ан­тигло­ба­листских сил, но хвалит за ее отдельные пункты. Oн выступает за повышение роли государства, лишь вскользь отмечая, что именно власти способны наиболее масштабным образом попирать интересы как иностра­нных инвесторов, так и собственных сограждан.

Оценке событий, связанных сначала с азиатским, а затем и рос­сийским финан­совыми кризисами, посвящена почти половина книги. Касаясь механизмов докризисного развития и действий правительств развивающихся стран в условиях финан­совой нестабильности, автор старается последовательно защищать их перед лицом международных финансовых организаций. Так, в книге обстоятельно обосновывается значение стабильности развития азиатских хозяйственных систем, дана развернутая крити­ка поспешной при­ватизации (см. сс. 56-57); воздается должное самостояте­льной и продуманной промышленной политике пра­вительств КНР и Малайзии (см. сс. 66-67, 124); всесторонне описаны дости­жения азиатских государств за последние десятилетия. В то же время од­ной из главных причин азиатского кризиса представлено воз­действие международного капитала на финансы этих стран и их эко­но­мику в целом. По Стиглицу, именно усилиями западных банков, устремившихся в Азию по­сле либерализации экономик региона во второй полови­не 80-х годов, и был раз­дут тот «мыльный пузырь», который лопнул в 1997 г. Рассматривая с этих позиций ход кризиса (см. сс. 94-96), автор упускает из вида важные детали, технологическую и экспортную зависимость азиатских стран от за­падного мира, недостаточную емкость их внутреннего рынка и относительно низкую экономическую эффективность многих отраслей национальной промы­шлен­но­с­ти[12].

«Восточноазиатский кризис являлся, в первую очередь и в оп­ределяющей степени, финансовым кризисом, и должен был преодолеваться именно как таковой» (с. 113) – утверждает он. Но даже если согласиться с этим мнением, предлагаемые решения выглядят далеко не бесспорными. Стиглиц выступает за использование мер государственной поддержки экономики и ограничение свобо­ды ино­странного капитала; подчеркивает, что наименьшие потери в ходе кризиса понесли Южная Корея, отказавшаяся следовать многим рекомендациям Междуна­родного валютного фонда (см. с. 117), Малайзия, сумевшая ввести строгий конт­роль за экспортом капиталов (см. сс. 122-125), а также КНР, не испытывающая зависимости от за­пад­ной помощи (см. сс. 125-126). В рамках этой логики утверждается, что ре­цепты международных финансовых институтов, требовав­ших отказа от монополизированного характера восточноазиатских экономик, искоре­нения процветавшей коррупции и банкротства несостоятель­ных банков, были вред­ны, поскольку ужесточение финансовой политики в условиях рецессии делало эффективную реструктуризацию практически невоз­можной (см. сс. 104-106, 111, 117-119). «Можно лишь согласиться с распространившимся в большинстве государств ‘тре­тьего’ мира представлением о том, что МВФ стал частью проб­лем развивающихся стран, вместо того, чтобы быть средством их решения», – пишет Стиг­лиц (с. 97).

На наш взгляд, более убедителен уже упоминавшийся Эйченг­рин, считающий, что «отказ от повышения процентных ставок [в условиях азиатского кризиса] способен был привести к дальнейшему обесценению национальных валют, порождающему еще бóльшие проблемы для банков и компаний, отягощенных номинированными в долларах кредитами»[13]. Именно это, по сути дела, произошло недавно в Аргентине. Можно до­бавить (этого напрямую не скажут ни Стиг­лиц, ни Эйченгрин), что и сами негативные последствия, каковые могли иметь (и имели) действия МВФ для восточноазиатских экономик, в известной мере соответствовали американским экономическим и геополитическим интересам, и с этой точки зрения они могут вызывать не только возмущение (см. сс. 111, 117), но и скрытое или явное одобрение.

Анализируя положение дел в России, автор более жестко оценивает дей­ствия правительства, которое, в отличие от руководства азиатских стран, «раздавало наиболее ценные государственные активы, будучи при этом неспособно выплачивать пенсии старикам и пособия нуждающимся» (с. 145). Справедливо полагая, что российские проблемы были в первую очередь обусловлены ошибками в привати­зации и промышленной политике, коррупцией и некомпетентностью (см. с. 168), он резко критикует МВФ за то, что, движимый политическими мотивами, Фонд продолжал поддерживать Россию и предоставлять ей дополнитель­ные кредиты: «В то время как небольшим и не имевшим стратегического значения странам, таким, как Кения, было отказано в кредитах по причине распространенности в них коррупции, Рос­сия, отличавшаяся еще бóльшим уровнем коррумпированности, получала все новые и новые ссуды» (р. 148). При этом МВФ не упускал воз­мож­ности нажиться на кризисе. Например, российскому правительству советовали уве­личи­вать заимствования в дол­ларах, что сводило на нет потенциально позитивные послед­ствия девальвации (см. сс. 147-148). Западные страны в целом ограничивали и ограничива­ют доступ российских товаров на свои рынки, хотя применение к России антидемпинговых мер было лишено серьезных оснований (см. сс. 172-174, 176).

Таким образом, сколь бы разными ни казались финансовые кризисы в Азии и России, их объединяют крайне непрофессиональные действия международных финансовых организаций и неблаговидная роль МВФ, полагает Стиглиц. Автор не одинок в этом мнении. Сегодня не только сторонники реформирова­ния международной финансовой архитектуры (такие как Дж.Сорос), но и известные своим консерватизмом политики (например, Г.Киссинджер) практически в один голос заявляют, что кризисы 1997-1998 гг. «наказали нерасчетливых заемщиков куда более жестоко, чем ошибшихся кредиторов»[14]. В данном контексте реформа существующих международных финансовых инс­ти­тутов рассматривается как насущное требование, без реализации которого нельзя найти путей к более справедливой глобализации.

Подобная позиция представляется нам по меньшей мере наивной. Ее сторонники исходят из того, что МВФ «вырос из осознания необходимости коллективных действий на глобальном уровне, предпринимаемых ради поддержания эко­номичес­кой стабильности, как и ООН возникла вследствие осознания необходимости подобных же действий, предпринимаемых ради поддержания стабильности политической» (с. 12, 223). Но это не вполне корректное сравнение. Во-первых, ООН отражала биполярную структуру тогдашнего мира, в то время как МВФ создавался как клуб экономически развитых западных стран. Во-вто­рых, стремление ко всеобщему миру гораздо больше объединяет различ­ные государства, чем достижение единых экономических целей, как правило, намного более сложно сочетающихся между собой. Поэтому, когда Стиглиц от­мечает, что современная глобализация сохраняет пережитки экономического колони­ализма (см. сс. 24-25), а МВФ ведет себя как управляющая периферийными территориями метрополия (см. сс. 40-41), с ним нельзя не согласиться. Проблема, однако, заключается скорее в том, что не существует объективных оснований, способных заставить международные финансовые организации вести себя как-то иначе.

Сторонники «глобализации с человеческим лицом» исходят из необ­ходимости (и возможности) распространения на весь мир западных демократиче­ских принципов (см. сс. 247-249). Желательность такого сценария не вызывает сомнений; возможности же его реализации остаются мини­мальными. Либеральное гражданское общество основано на двух принципах: признании равенства граждан и делеги­рова­нии ими части своих прав и полномочий представителям центральной власти. Ни МВФ, ни ООН не являются прообразами мирового правительства, и непонятно, почему «изли­шнее» влияние США на решения МВФ вызывает у автора возмущение (см. с. 130), а имеющееся у США право вето в ООН – нет. Единственная возможность создания международных институтов, способных управлять процессами глобализации, связана, на наш взгляд, с формированием наднациональных структур, в ве­де­ние которых передается часть суверенных прав национальных государств. Единственным примером успешной попытки создания и расширения зоны такой уп­ра­в­ляе­мой (но неизбежно ограниченной) глобализации (ее в последние годы иногда называют «глокализацией») является ЕС. Однако даже беглый взгляд на масштабы общеевропейских институтов показывает, что о формировании подобной систе­мы во всемирном масштабе в нынешних условиях не приходится и мечтать.

Конец ХХ в. ознаменовался быстрым экономическим прогрессом, сделавшим мир более взаимозависимым, но в то же время и более разнородным. Взаимо­зависимость требует бóльшей стабильности; разнородность, напротив, препятствует ей. Но желая стабильности, не следует обманывать себя ее достижимостью. Если по­литические интересы отдельных стран еще могут быть упорядочены и субординированы, то структурирование в глобальном масштабе экономиче­ских интересов правительств, корпораций и граждан крайне маловероятно. Самые искренние намерения создать демократические политические структуры для управления мировыми эконо­мическими процессами вряд ли имеют сегодня шанс реализоваться на практике. История свидетельствует, что на рубеже каждого из последних столетий вновь и вновь возникала эйфория увлеченности проектами совершенного социального порядка, затухавшая с наступлением нового века. Однако вне зависимости от этих приливов и отливов в настроениях общества следует помнить, что достижению желаемого всегда в наибольшей степени способствует правильное определение пределов возможного.


[1] Stiglitz J.E. Globalization and Its Discontents, New York: W.W.Norton & Co., 2002. ХXII + 282 p.

[2] Подробнее о жизни и мировоззрении Дж.Стиглица, а также об объяснении им своей нынешней позиции см.: Smith J.L. ‘A Beatiful Mind at the Barricades’ in Financial Times, 2002, July 13/14; Week­end FT, p. III.

[3] См.: Crooks E. ‘The Odd Couple of Global Finance’ in Financial Times, 2002, July 6/7, p. 7.

[4] Eichengreen B. ‘The Globalization Wars: An Economist Reports From the Front Lines’ in Foreign Affairs, vol. 81, No 4, July/August 2002, p. 159.

[5] Цит. по: Crooks E. ‘Top Economists Engage in Bickering’ in Financial Times, 2002, July 3, p. 7; полный текст выступления см. на www.imf.org/external/np/vc/2002/070202.htm.

[6] См.: Sassen S. Globalization and Its Discontents, N. Y., 1998.

[7] См., например, весьма обстоятельное исследование К.Коффилд: Caufield C. Masters of Illusion: The World Bank and the Poverty of Nations, L., 1997

[8] См.: Easterly W. ‘A Grand Tour of Crises’ in Financial Times, 2002, June 3, p. 13.

[9] См.: The East Asian Miracle. Economic Growth and Public Policy, A World Bank Policy Research Report, Oxford, Wash., 1993.

[10] Stiglitz J.E. ‘From Miracle to Crisis to Recovery’ in Stiglitz J.E., Yusuf Sh. (eds.) Rethinking the East Asian Miracle, N. Y., Oxford, 2001, p. 521.

[11] Подробнее см.: Wolf M. ‘Self-Satisfied, Simplistic, Cogent’ in Financial Times, 2002, July 10, p. 13.

[12] Подробнее см.: Иноземцев В.Л. Пределы «догоняющего» развития, М., 2000, сс. 94-119.

[13] Eichengreen B. The Globalization Wars, p. 161.

[14] Kissinger H.A. Does America Need a Foreign Policy? Toward a Diplomacy for the 21st Century, N. Y., L., 2001, p. 222 (см.: Киссинджер Г. Нужна ли Америке внешняя политика? / Перевод с английского под ред. В.Л.Ино­­земцева, Москва, 2002); см. также: Soros G. George Soros on Globalization, Oxford, 2002, pp. 114-115.

Рецензия на книгу: LASH S. Critique of Information

С. ЛЭШ. Критика информации. Рецензия на книгу: LASH S. Critique of Information. London; Thousand Oaks (Ca.): Sage Publications, 2002. ХII + 234 p., Владислав Иноземцев

Рецензия на книгу: LASH S. Critique of Information. London; Thousand Oaks (Ca.): Sage Publications, 2002. ХII + 234 p.)

В последние десятилетия в западном мире нарастал ин­те­рес к проблемам футурологии, к постижению сущности современного общества и наиболее вероятных направлений его дальнейшего развития. По мере обострения этого интереса и углубления соответствующих исследований становилась все более очевидной недостаточность технократических подходов, открывших еще в XIX веке путь к футурологическим исканиям, и акценты в построении прогнозов будущей социальной реальности стали смещаться на закономерности разви­тия самого человека, на модификацию его поведения и тех фундаментальных ценностей, которые наполняют смыслом человеческую жизнь. От «технотронного» общества к «постиндустриальному», от «ин­формационной» эпохи к «постмодернити» – такова, схематически, траектория развития современной со­ци­ологической теории. И чем дальше идет это развитие, тем более заметными стано­вя­т­ся если не алармизм, то серьезная обеспокоенность исследователей открывающими­ся перспективами.

Об этом свидетельствует и новая книга известного британского философа Скотта Лэша. Многие работы этого талант­ливого ученого, про­фессора социологии и директора Центра культурологиче­ских исследований при Лон­донском университете, стали своеобразными вехами на пути развития современной социологии[1]. Есть все основания думать, что книга «Критика информации» займет достойное место в этом ряду.

Работа С. Лэша разделена на три части: «Инфор­мация», «Критика» и «Критика информации»; однако, на наш взгляд, это весьма условное де­ление. Концептуальные тезисы автор разместил по всему тексту, причем, предельно широко подходя к понятию критики, многие из критических замечаний он инкорпорировал в те час­ти работы, которые посвящены отдельным аспектам информационного об­ще­с­тва. Поэтому в данной рецензии мы не будем воспроизводить структуру книги, а сосредоточимся именно на том, как понимает автор этот тип соци­альной организации. В заключение мы уделим внимание особенностям, отличающим современную социальную критику от той, что была свойственна пе­риоду классической модернити.

Как известно, понятие информационного общества было введено в научный оборот в знаменитой работе Ф. Махлупа, сорок лет назад поло­жившей начало изучению «экономики знаний»[2]. Впоследствии содержание этого понятия многими социологами было признано весьма размытым и в некоторых отношениях не вполне корректным[3], однако в своей новой книге С. Лэш предпринимает попытку его возродить и приводит ряд веских аргументов в обоснование этой попытки.

Понятия «постмодернити» или «поздней модернити», обычно применяемые для обозначения форми­рующегося сегодня общественного уклада, С. Лэш считает не­удачными; они акцентируют внимание лишь на том, что ныне­шняя эпоха отлична от предшествующей, и не содержат указаний на смысл происходящих в обществе трансформаций; в лучшем случае в них угадываются такие характерные для  нашего времени качества, как дезорганизация и неопределенность. «[Понятие] информационного обще­ства выглядит предпочтительнее общества постмодернистского, ибо указывает на принцип, вокруг которого организовано общество, а не только лишь на то, за какой социальной формой оно следует», – пишет С. Лэш (c. 1) и добавляет, что «термины “постмодернити” или “позд­няя модернити” представляются мне излишне аморф­ны­ми, в отличие от тер­мина “информация”» (c. 2). При этом, однако, автор признает, что информа­ционное общество характеризуется нарастающей неопределен­нос­тью; вместе с тем он считает, что подобное положение вещей представляется не от­кло­нением от нормы, а но­вой нормой, как это ни парадоксально; этот парадокс заключается, в частности, в вопросе, «как может столь высокоорганизованное производство воплотиться в невероятной иррациональности,.. [приводя] к дезинформи­рованному информационному обществу» (c. 2)? Ответ на этот вопрос принципиален для понима­ния сути авторской концепции и заключается в том, что результатом производст­ва в информационном обществе становятся не столько блага, вопло­щающие в себе информацию, сколько сама информация как таковая. Поэтому, полагает С. Лэш, теория ин­фор­мационного общест­ва становится «теорией непредвиденных последствий».

По мнению автора, именно эта перемена радикально изменяет современное об­щество на каждом из структурных уровней его организации. В экономической обла­сти логика производства отступает перед логикой инфо­рмации; как следствие, «новые продукты в значительной мере оказываются “сконструированными”: они в меньшей мере воспринимаются как “объекты”, а в бо­льшей – как “артефакты”» (c. 26). В политической сфере приоритеты смещаются от национальных к глобальным, в результате чего «меж- и наднацио­наль­ные институты начинают угрожать гегемонии институтов, созданных на­ци­о­на­ль­ны­ми государствами» (там же). В социальной сфере намечается замещение социа­ль­ного ку­ль­турным – устойчивые отношения уступают место постоянному измене­нию, а социум (Gesellschaft) становится все более похожим на сообщество (Gemeinschaft) (см. cc. 26-27). В то же время С. Лэш не согласен с теми, кто ви­дит в новом об­ществе лишь царство неопределенности и анархии; по его мнению, «не­кий вид ди­а­лектики, присущий информационному обществу,.. [обусловливает] раз­витие от порядка к беспорядку, а затем к новому порядку. Вполне рациональное и основанное на знании производство воплощается в квазианархи­ческом (курсив мой – В.И.) распространении потоков информации» (c. 4); постижение этой квазианар­хии и представляется Лэшу важнейшей задачей современной социологии.

Здесь еще раз уместно подчеркнуть, что С. Лэш стре­мится вскрыть закономерности функционирования этого нового типа социальной органи­зации, а не доказать отсутствие таковых, на чем сосредоточили свои усилия многие современные иссле­дователи. Из квазианархии информационного общества, доказывает автор, рождаются новые закономерности производства, распределения и обмена, в которых информация, формаль­но не знаю­щая границ, упорядочивается системой интеллектуальной собственности (см. c. 4); власть, которая, согласно Ж. Бодрийяру, исчезает вместе с преодолением причинно-следственных связей, не устраняется, но становится нели­нейной, не подчиняющейся традиционным формам анализа (см. c. 189); интеллек­туальная собственность не отрицает самого принципа собственности, но лишь пере­носит акцент с “собственности на объект” на “собственность на прототип”, на исходное условие создания объекта (см. cc. 81-82); стоимость также не исчезает, но выступа­ет не как объективная меновая стоимость (exchange-value), а как символическая, зна­ковая стоимость (sign-value) (см. cc. 72-73). Таким образом, социальные законо­мер­ности не устраняются, они лишь изменяются и модифицируются.

Устраняются, однако, стабильность, предсказуемость и временная определенность этих за­ко­номерностей. Профессор Лэш оценивает формирующееся информационное обще­ство и его отличия от общества модернити и предшествующих ему форм социальной организации в категориях «нормы» и «ценности». Мы постараемся воспроизвести его логику: «Организации, – пишет он, – предполагают нормы. Не-организации (disorganizations) ос­нованы на ценностях. Нормы допускают процедуру. Конституции западных стран, основанные на нормах, предполагают процедуру в том смысле, что они обозначают границы правового поля… Не-организации оперируют скорее с ценностями, чем с нормами. Но они не похожи на социальные формы, предшествующие модернити… Они не являются ни традиционны­ми сообществами, ни общественными формами, по­добными организациям или институтам. Они выступают, скорее, рефлексивными со­обществами» (c. 41). Как следствие, преходящими стано­вятся любые социальные формы, а основные категории социальной науки неизбежно обретают субъективный и мимолетный характер. Применительно, например, к стоимос­ти эти положения означают, что «меновые стоимости, или товары, обладают опре­деленной будущей стоимостью (future-value), стоимостью для предстоящего об­мена. В свою очередь, потребительные стоимости имеют исторически сложившиеся значение и [некое] прошлое. Но тот вид “информации как стоимости” (information-value), которую, как я полагаю, следует называть зна­ковой стоимостью, имеет ценность лишь в данный конкретный момент или на протяжении крайне не­продолжительного периода времени» (cc. 72-73). Как мы покажем ниже, именно этому явлению современной общественной жизни С. Лэш придает фундаментальное значение.

Какая же социальная реальность возникает в результате становления инфор­мационного общества? Автор называет ее технологическим укладом жизни. Сама по себе попытка представить в качестве технологической эпоху, характеризующуюся воз­раста­ющей ролью субъективных факторов и предпочтений, может показаться весьма противоречивой; однако, вооружившись идеей дистанцированности, С. Лэш вполне убедительно разъясняет свой подход. «Технологическая культура, – пишет он, – это в первую очередь дистанционная культура. Формы жи­зни становятся формами жизни-на-расстоянии. Коль скоро формы моего социально­го бытия оказываются с такой неизбежностью и привычностью [бытием]-на-рас­сто­янии, и коль скоро я не могу преодолевать подобные дистанции, я не могу обрести социальность, будучи лишен моих технологических “дополнений”» (c. 15). В такой ситуации, чтобы стать значимым элементом сообщества, человек должен отказа­ть­ся от своих культурных стереотипов, подобно тому, как его вступление в ряды гло­бальной экономической и интеллектуальной элиты в значительной мере предпола­гает сегодня отказ от национальной идентичности (см. c. 5). Как следс­твие, старые экономические формы утрачивают свое содержание или значение; так, по мнению автора, прежнее материальное накопление заменяется накоплением зна­ний, в гораздо меньшей мере требующим коллективных действий, если не вообще отрицающим таковые (см. c. 142), а прежние формы промышленного труда марги­на­лизируются, становясь уделом людей, наименее приспособленных к новым реалиям (см. c. 143). С такой точки зрения, технологический уклад жизни вполне не­противоречиво сочетается с нарастающей индивидуализированностью и субъекти­ви­зи­ро­ванностью бытия.

С. Лэш, однако, идет дальше и поднимает вопрос о том, какие формы обре­тает культура в информационном обществе, как это общество отражает само себя в абстрактных образах. По его мнению, «одним из непредвиденных последствий ин­формационного общества выступает информационная культура,.. [которая] в силу от­рицания комплексности, в силу классифицируемой простоты ин­формацион­ного общества разрастается вширь и становится неконтролируемо комплексной» (c. 146). Эта культура не отражает внешних форм техноло­ги­ческого уклада жизни, а вытекает из его внутренних особенностей; она сама, как и порождаемая ею теория информационного общества, не отделима от практики этого социального устройства; «рефлексивность в условиях техноло­ги­ческого уклада жиз­ни, – пишет автор, – не предполагает диалектического взаимодействия теории и пра­ктики,.. технологическая рефлексивность подразумевает слияние теории и пра­кти­ки; теория обретает в практике свою “инкарнацию”» (c. 17). Приходя к такому вы­воду, автор фактически признает, что в условиях информационного общества субъектив­ное ­начало играет совершенно иную роль и обретает совершенно иную природу, чем прежде; эта субъективность превращается, если так можно сказать, из отражения объ­ективного в одну из его сторон, и, как следствие, ее значение резко снижается. Име­нно в этом контексте можно говорить о том, что информационное общество, форма­льно становясь более субъективированным, в то же время не утрачивает, а усилива­ет технологические черты, присущие эпохе модернити.

Опасно ли такое развитие событий? Профессор Лэш склоняется к тому, что весьма опасно, и солидаризируется в оценке последствий ныне­ш­него этапа инфо­рмационной революции с большинством сторонников теории пост­модернизма.

Современное общество, отмечает автор, становится беспрецедентно подвижным, лишенным устойчивых отношений и прочных основ. Экономика и социальная жизнь, повторяет он, строятся сегодня не вокруг накопления, процесса, связывающего прошлое с будущим, а вокруг комму­никаций, имеющих только настоящее: «В информационном обществе средства про­изводства уступают свое центральное место инструментам коммуникации, а произ­водственные отношения – отношениям, возникающим в процессе общения… [В этих условиях] политика представляется борьбой не вокруг накопления, а вокруг обраще­­ния [благ]» (c. 112); как следствие, «на первый план выходит даже не про­изводство символов, а их движение» (c. 176). Эта перемена формирует, как полагает С. Лэш, одно из самых принципиальных отличий информаци­онного общества от всех прежних социальных структур, поскольку в ходе этой трансформации обще­ство отрывается от его объективной основы и переносит людей в область субъективного, превра­щает их жизнь в игру, радикально отличающуюся от всех социальных отношений времен модернити. Игры, столь присущие технологической куль­туре, в корне отличны от отношений субъекта и образа, характерных для эпохи мо­дернити; в них нет ни объективного, ни воображаемого – существует лишь единая недифференцированная реальность (см. c. 174). В этой реальнос­ти сливаются все стороны жизни общества, что делает практически невоз­можным определение долгосрочных приоритетов; как подчеркивает автор, в нынеш­них усло­виях люди руководствуются логикой послед­ствий, а не целей; их поведение задается скорее внутренним смыслом тех или иных действий, чем ути­литарной полезностью таковых (см. c. 42).

Такие представления об обществе позволяют автору обратиться к известной исторической последо­ва­тельности определений человека, восходящей еще к Аристотелю и его знаменитой формуле о природе человека как «политического животного». Cреди иных определений он упоминает «рационального человека» просветителей, «homo faber» Маркса, определение человека как «животного, оперирующего символами», распростране­нное в начале ХХ века, а также «homo technologicus» и «homo communicans» Макла­хена (см. c. 178). Сам С. Лэш решительно высказывается в по­льзу знаменитого определения, данного одним из наиболее проницательных истор­иков ХХ столетия Й.Хёйзингой: «В противоположность homo sapiens, основной характеристикой которого выступал разум, и homo faber, основной характеристикой которого был труд, Йохан Хёйзинга предлагает формулу homo ludens… Для него исторически первичной яв­ляется игра, [в ней он видит] условие существования как сознания, так и труда» (с. 157). Соглашаясь с таким определением человека, Скотт Лэш отмеча­ет, что принципиальное отличие человека информационной эпохи от его пред­шест­венников состоит в масштабе игры; если раньше игра противопос­тавля­лась труду, то сегодня она практически поглощает всю социальную реальность. Тем самым ав­тор вновь возвращается к упомянутой нами идее отрицания общественных форм и воссоздания сообщностных: новый тип социальной организации становится своего рода сложным диалектичес­ким отрицанием той эпохи, когда «до научной… рационализации природы игра была самой жизнью, а дарообмен оставался доминирующей формой, предшествовав­шей осмыслению и рационализации полезности, породившей меновую стоимость» (с. 157).

Каким же предстает в рецензируемой книге общество (или сообщество), свидетелями становления которого мы оказались? Автор характеризует его чертами, которые на первый взгляд представляются если не взаимоотрицающими, то во всяком случае несовместимыми. С одной стороны, культура теряет былую связь с практикой (см. с. 32), в результате чего возникает иллюзия независимости человека от многих обстоятельств, которые ограничивали прежде его свободу. С другой стороны, сами создаваемые людьми образы и смыслы становятся содержанием новой реальности, которая, как оказывается, столь же объективна и не в меньшей мере определяет поведение людей, что и прежняя практика (см. с. 128). Однако в новых условиях система социальных и ценностных ориентиров оказывается гораздо более сложной, поскольку тех­но­логический уклад жизни устраняет жесткие границы между объективным и субъективным. Новые формы культуры и распространения информации становятся не сто­лько отражением, сколько продолжением реальности (см. c. 180), и этот факт существенно изменяет облик привычного мира. Если прежде сфера культуры могла рассматриваться как нечто автономное от реальности, то теперь возникает некая единая реальность, не вполне объектив­ная и не вполне субъективная, закономерности развития которой остаются пока неясными (см. c. 71). Вся эта новая реальность выглядит предельно непрочной; «пожалуй наиболее значимое отличие, если применять термины Макла­хена, “старой media” (картин, кинема­то­графа, прозаических произведений и стихов, музыки, философии, науки и даже пле­менных обычаев) от “новой” (телеграфа, газет, телевидения и интернета) лежит в продолжительности первой, контрастирующей с эфемерностью второй» (c. 72). По мере усиления роли современных средств массовой информации изменчивость и эфемерность становятся чертами и самой современной жизни. Таким образом, воспроизводящаяся день за днем практика тех­нологического мира разрушает устойчивые предста­вления, а на смену им прихо­дит постоянно изменяющаяся реальность и естественным образом вплета­ющиеся в нее иллюзии.

Каковы результаты подобной эволюции? Лэш полагает, что наиболее опасным из них является утрата человеком его уникального места в мире, формирование постчеловеческого (post-human) порядка, имеющее, по его мнению, два измерения.

Во-первых, современные философы начинают наделять человеческими признаками non-humans – вещи, животных, некоторые другие объективные явления. Автор цитирует Б. Латура, рассуждающего о «парламенте вещей» и наделяющего объекты правом суждения, В. Беньямина, приписывающего им возможность вглядываться в окружающий мир, Ж. Делё­за, полагающего, что вещи обладают способностью мыслить, и Д. Харауэя, при­знающего за ними творческие импульсы (см. c. 139). Все чаще, отмечает С. Лэш, фи­лософия обращается не к конкретным действиям людей, а к абстрактным, лишенн­ым определенности формам, за которыми неразличим действующий субект. Ich ma­che (я делаю) заменяется es gibt (делается); ich denke (я думаю) – es denkt (предста­в­ляется). В условиях, «когда вещи, животные и не наделенные сознанием объекты тоже [считаются] думающими, человеческое существо, со всем комплексом его черт, утрачивает свой привилегированный статус. Замешательство, нерешительность чело­веческой субъективности теряют их прежнее значение» (c. 135) как неотъемлемые качества человеческого характера, вытекающие из самой природы человека. Техно­логическое общество оказывается обществом без центрального субъекта, обществом, власть в котором находится везде и нигде, обществом, критика которого невозможна, как невозможно и определение объекта такой критики.

Во-вторых, в новом качестве выступает проблема определенности времени. В эпоху модернити время было прочно встроено в систему человечес­ких ценностей; при этом, отмечает С. Лэш, «эпоха времени (the age of time) была не эпохой традиций, а эпохой человеческого, и ее предел оказывается по­следним пределом такого [человеческого] состояния» (c. 135). Конечно, признает С. Лэш, в прежние периоды истории также существовало противоречие между временем и ценностями, причем оно служило одним из важнейших источников развития человека и общества. Однако в последние десятилетия мы наблюдаем столь резкое обострение этого противоре­чия, что уже обнаруживаются апория между «областью времени, с одной стороны, и сферой ценнос­тей – с другой», «размывание как понятия времени, так и ценностей, их по­гружение в специфическое пространство скорости – пространство, из которого нет выхода и в котором нет места передышке» (c. 140). Таким образом, в информационном обществе имеет место беспрецедентное смешение всех традиционных категорий, что в конечном счете дезориентирует человека и подчиняет его действию не-общественных, не-человеческих сил и обстоятельств.

Возможно ли противостоять такому развитию событий? Что следует отвер­гать и за что бороться в новых условиях? Сохраняет ли свое значение критика – важ­нейший инструмент социальных преобразований прошлых эпох?

По мнению автора, существуют два вида критики. Первый из них оценивает частное и единичное с точки зрения универсального, второй – саму совокупность частного и универсального; первый восходит к Гегелю, Марксу и продолжен Адорно, Маркузе и Хабермасом, второй основывается на воззрениях Канта и представлен Хайдеггером и фран­цузс­кой традицией постструктурализма (см. cc. 6-7). Целью, которую заявляет С. Лэш в своей книге, является выяснить, «возможна ли критическая теория в совре­менном информационном обществе»; но уже в самом начале, не приводя еще никаких доводов, он предупреж­дает читателя, что «подобная критика более невозможна» (c. I). Причину этого он усматривает в том, что «в прежней, репрезентативной культуре индустриа­льного общества, принцип каузальности определял связи между объектами и даже со­от­не­сенность субъектов друг с другом. В технологической культуре эта каузально­сть заменяется “дополнительностью”. Линейность причин замещается нелинейностью дополняемости. Это имеет радикальные последствия для критики… Теперь критика не может быть трансцендентной и должна стать эмпирической, оставаясь при этом антипозитивистской» (cc. XI-XII).

Ключом к пониманию сути и перспектив подобной критики автор считает ее разделение на идеологическую критику (Ideologiekritik, ideologycriti­que) и информационную критику (informationcriti­que). В значительной мере кни­га С. Лэша посвящена именно проблеме перехода от идеологической критики к информационной. Он утверждает, что в обществе, отрицающем цели и смыслы в пользу результатов, иногда даже неожиданных, нет места прежней идеологической критике, что «с исчезновением структурированной внешней реальности информационная критика должна быть заключе­на внутри самой информации. Внешнего, продолжает автор, более не существует. Критика, как и тексты критической теории, должны стать частью и элементом этой всепоглощающей информационализации. Критические тексты превращаются в новый объект, в оче­редной культурный феномен, используемый с гораздо меньшей степенью рефлексии, чем прежде, и создаваемый в условиях… [гораздо более много­численных] ограничений. Информационная критика становится лишь еще одним объектом интеллектуальной собственности, передаваемой техническими методами,.. воз­можно, она обладает несколько большей длительностью, дает несколько больше вре­мени для рефлексии, но не перестает от этого быть частью глобальной информации и media» (сс. 10-11).

Насколько соответствует этому выводу основная часть рецензируемой книги? В своем отзыве на «Критику информации» авторитетный германский социолог Ульрих Бек отметил, что сама эта книга служит доказательством того, что критическая тео­рия возможна и в современных условиях. Мы поддерживаем это мнение и полагаем, что новая книга С. Лэша действительно знаменует собой если не но­вую эпоху, то новый период в осмыслении формирующегося технологизированного порядка. Автор открывает перед читате­лем новые горизонты и побуждает его к новому взгляду на многие ставшие уже привычными характеристики современного общества. При этом, не прибегая к критике нынешних социальных форм путем их сравнения с существовавшими ранее или их соотнесения с закономерностями эволюции человеческого общества, он сообщает читателю некоторый заряд критического, если не сказать – негативного, отношения к отдельным сторо­нам формирующегося социального устройства. В мире об­разов и ощущений, из которых соткано информационное общество, автор порождает у читателя некие новые ощущения, со­здает новый образ, не вполне отвечающий общепринятым представлениям о комфорте и норме. С. Лэш рассеивает успевшие накопиться иллюзии, но делает это, не порождая новых иллюзий, не противопоставляя нынешне­му прежнее, не строя идеалов. В обществе, основной принцип которого еще в конце 70-х годов П. Фейерабенд определил как «Все преходяще», нет и не может быть иного критического метода, кроме того, что неско­лько столетий назад сформулировал Френсис Бэкон: «Пусть я не сделал ничего великого, но то, что казалось великим, я сделал малым». Информационное общество представля­ет себя как новый порядок; только представив его в качестве беспорядка, можно сохранить надежду на то, что новые социальные формы останутся социальными, а человек су­меет противостоять тенденции к растворению себя в мире объектов. Сегодня, на по­роге новой реальности, критическая теория не может сделать большего. И нам оста­ется лишь воздать должное автору, понявшему это, стремящемуся изменить то, что он может изменить, смиряющемуся с тем, изменить чего ему не по силам, и, в отли­чие от многих своих современников, способному отличить первое от второго.

Владислав Л. ИНОЗЕМЦЕВ

 


[1] Cм., напр: Lash S., Urry J. The End of Organized Capitalism, Cambridge: Polity Press, 1987; Lash S. Sociology of Post-Modernism, London: Routledge, 1990; Lash S., Urry J. Economies of Signs and Space, Lon­don, Thousand Oaks (Ca.): Sage Publications, 1994; Lash S. Another Modernity: А Different Rationality, Ox­ford, Malden (Ma.): Blackwell Publishers, 1999, и др.

[2] См.: Machlup F. The Production and Distribution of Knowledge in the United States; vol. I-III, Princeton: Princeton Univ. Press, 1962.

[3] См., напр.: Иноземцев В.Л. За пределами экономического общества. Постиндустри­альные теории и пост­экономические тенденции в современном мире, М., 1998, сс. 147-149.

Внутренние сомнения во внешних успехах. Взгляд архитектора международной политики США на ее практические результаты и перспективы.

21 Февраль 2002 admin Нет комментариев

Внутренние сомнения во внешних успехах. Взгляд архитектора международной политики США на ее практические результаты и перспективы. (Рецензия на книгу: Kissinger H.A. Does America Need a Foreign Policy? Toward a Diplomacy for the 21st Century, New York, London: Simon & Schuster, 2001, 318 p.; Киссинджер Г. Нужна ли Америке внешняя политика? / Перевод с англ. под ред. В.Л.Ино­­земцева, Москва, 2002)

ВНУТРЕННИЕ СОМНЕНИЯ ВО ВНЕШНИХ УСПЕХАХ

Взгляд архитектора международной политики США на ее практические результаты и перспективы

В.Л.Иноземцев

 Каждое выступление Генри Киссинджера, живой легенды современной диплома­тии, традиционно вызывает громкий резонанс в международном профессио­нальном сообществе. Однако новая его работа[1] заслуживает не только обычного профессиона­льного интереса, но и широкого общественного внимания. На ее страни­цах запечатлены и глубокий анализ современных тенденций мирового развития, и, что кажется нам гораздо более важным, сомнения в выборе пути, по которому дви­жется Америка, а порой даже разоча­рования автора, принимавшего самое активное участие в прокладывании этого курса. … читать полностью статью Внутренние сомнения во внешних успехах. Взгляд архитектора международной политики США на ее практические результаты и перспективы.